Гвардии рядовой

Майор — человек, по всей видимости, бывалый, собранный и, как все настоящие воины, немногословный — рассказывал о нём с нескрываемым удовольствием:

— И ещё есть у него странность, и не странность, пожалуй, а особенность, что ли. Не может видеть живого немца. Я не преувеличиваю… Ну, конечно, каждый из нас имеет с Гитлером, помимо общественных, и личные счёты. Всех нас он от мирных дел оторвал, тому семью разбил, того крова лишил, у того брат или отец убиты, ну, а кто, как мы с вами, побывал на освобождённой территории и своими глазами видел, что они над нашими людьми творили, те, конечно, особо… Однако тут дело иное.

Он ну просто физически не переносит их вида. Мне раз докладывали: стоит он в очереди за супом у взводной кухни, а мимо пленных ведут. Ну, знаете, у нас народ не злопамятный, кричат им: дескать, отвоевались, голубчики! Ну насмешки там разные, шуточки. Кто-то им хлеба дал. А он как побледнеет, как затрясётся. Бойцы: «Что с тобой, чего ты?» А он с кулаками: «Не смей им наш хлеб давать, не смей!» Зубы стиснул, губы шепчут что-то, вот-вот на пленных бросится. И потом, как провели их, всё успокоиться не мог. Ушёл и обеда не взял… А в другой раз целая история вышла. Назначили его в наряд — немцев пленных караулить. Кто уж это сообразил, так я и не дознался. Он к старшине, чуть не плачет: «Освобождай, не могу!» Тот, понятно: «Что за „не могу“, встать, как надо! Повторить приказание…» А он своё: «Освободите, не стерплю, перестреляю их, хоть они и пленные». Старшина в раж: «Я тебе покажу, „перестреляю“! Под арест!» Пошёл он под арест, и как ремень да гвардейский знак с него снимать стали, он как зальётся в три ручья… Ну, тут мой комиссар подоспел, вмешался, приказ старшины отменил, знак ему сам привинтил, кое-как успокоили…

В это время тонкий голос спросил из-за двери:

— Товарищ гвардии майор, разрешите войти?

— Да, да, — сказал майор, и его хрипловатый, простуженный баритон как-то сразу потеплел.

Кто-то невидимый в ворвавшемся со двора облаке морозного пара решительным рывком распахнул дверь, чётким шагом протопал по деревянному полу и, звучно стукнув каблуками, взял под козырёк:

— Товарищ майор, по вашему приказанию, гвардии красноармеец Синицкий прибыл.

В полумраке тёмной пустой избы, куда свет проникал через единственное уцелевшее, да и то на две трети заткнутое соломой окно, перед нами стоял щуплый подросток в полной военной форме. Он выглядел настоящим бойцом, только уменьшенным раза в два. Лицо у него было круглое, курносое, совсем ещё детское, с пухлыми губами и нежным пушком на румяных щеках.

Но всё: и то, как ловко и складно сидела на нём форма, как туго был перехвачен ремнём крохотный армейский полушубок, как лихо заломлена была у него на голове ушанка, и то, как твёрдо держал он приставленный к ноге короткий кавалерийский карабин — отличало в нём опытного бойца, прочно вросшего в суровый быт войны.

С виду можно было ему дать лет тринадцать-четырнадцать. Но две тоненькие, словно вычерченные иголкой по щекам возле губ морщинки да какой-то слишком уж спокойный для его возраста взгляд больших и чистых глаз говорили о том, что и пережил, и перевидал он за свою жизнь уже немало, и придавали его лицу взрослое, умудрённое выражение.

Майор с нескрываемым удовольствием смотрел на этого бравого маленького солдатика, стоявшего перед ним навытяжку. Тёплые и весёлые искорки зажглись в уголках усталых, красных от долгой окопной бессонницы глаз этого бывалого офицера. Но отрекомендовал он подчёркнуто официально:

— Познакомьтесь, гвардии красноармеец Синицкий Михаил Николаевич, миномётчик и снайпер, сын нашего полка… Вольно. Садись, Михаил, за стол, гостем будешь.

Мальчик сел и без особого повода, отогнув меховой обшлаг полушубка, взглянул на великолепные золотые часы-секундомер. Мне показалось, что он куда-то торопится.

Сын полка! Так звали в гвардейской части, которой командовал майор Куракин, этого необыкновенного маленького солдата. И с кем ни пришлось мне тогда в этом полку говорить, все произносили эти слова любовно, без шутливого снисхождения, с которым обычно взрослые говорят между собой о подростках, волею случая попавших в их среду. И все охотно рассказывали различные случаи из жизни этого маленького человека.

Вот она, история Миши Синицкого, воспроизведённая по рассказам его однополчан, после того как я снял с неё некоторые явные прикрасы и преувеличения — наивный дар бескорыстного солдатского уважения.

До войны Миша жил и деревне Ивановке, Андреевского района, Смоленской области, обычной жизнью колхозных ребят. Зимой бегал в школу, гонял на коньках по пруду, катался с гор на ледянке — старом, набитом соломой, залитом водой и замороженном решете. Летом помогал родителям в поле, даже зарабатывал трудодни, сколотив ребят в бригады полольщиков и сушильщиков сена, но больше времени, конечно, проводил на речке: ловил раков петлей на тухлое мясо и колол вилкой пятнистых пескарей на речной быстринке у парома.

Была у него детская, но вполне определившаяся страсть — любил он машины и готов был целые дни простаивать под драночным шатром эмтеэсовского сарая, благоговейно следя за тем, как чумазые слесари под руководством своего бригадира, весёлого и хромоногого Никитина, возятся с машинами. А когда Никитин в знак особого расположения позволял мальчонке обтирать масло с какой-нибудь старой шестерёнки с изгрызенными зубьями или доверял закрепить ключом гайки, Миша переполнялся бесконечной гордостью.

Стать механиком было его мечтой. Страсть эта зашла довольно далеко. Однажды, когда все были в поле, Миша решил даже починить остановившиеся ходики, смело разобрал их, а потом выяснил, что большинство гаечек почему-то перестало подходить к болтикам и колесиков оказался у него излишек… В результате этого исследования по мягким местам будущего механика прогулялся отцовский ремень.

Ну, а в общем всё шло хорошо, и механиком бы Миша, конечно, стал, но помешало непредвиденное обстоятельство — началась война. В первый же день отец Миши отправился в военкомат.

— Смотри, Михаил, один мужик в доме остаёшься. Береги баб-то, — полушутливо, полусерьёзно говорил отец, вскакивая на одну из телег, в которых колхоз отправлял в район мобилизованных.

И в самом деле, остался Миша за старшего при хворой матери да двух маленьких сестрёнках. Издали война не очень пугала. Не тронула она на первых порах и колхозных достатков, накопленных за последние годы. Ребята, попрежнему не слишком загруженные делами, бегали по окрестности, играя в красноармейцев и фашистов, причём фашистами никто, понятно, быть не хотел, ими становились по жребию, и красноармейцы в два счёта разбивали их в пух и прах.

Миша Синицкий издали следил за этими играми, тщательно скрывая свой к ним интерес.

— Недосуг мне: хозяйство мужского глаза требует. Женщины, они что, на них какая надежда! — говорил он солидно одногодкам, звавшим его «воевать Гитлера».

Но однажды — и это случилось неожиданно-скоро — война придвинулась к Ивановке. Это была уже не игра. Сначала по большаку тянулись бесконечные колонны беженцев, машины, подводы, гружённые скарбом, гурты пыльного, голодного, тощего скота. Этот печальный поток нёс с запада вести одна другой удивительнее — о каких-то танках, не знающих преград, о ревущих самолётах, уничтожающих всё и вся. Потом появились и самые эти самолёты. Они скользили вдоль большака, обстреливая беженцев, и колхозникам пришлось закапывать трупы убитых авиабомбами.

Вдали не страшно, точно летний гром, загромыхала артиллерия. Прошумел слух о прорыве немцев где-то у Витебска, потом потянулись войска. Шли они не в ногу, без строя, рассыпанными усталыми колоннами. На солдатах были просоленные гимнастёрки. Лица были черны от пыли. Бойцы торопливо шли деревней, сердитые и неприветливые, ни на кого не глядя, не отвечая на расспросы. В этот день из колхоза на восток погнали стадо.

Миша вызвался было в поводыри, да столько оказалось добровольцев уходить в тыл, что его и слушать не захотели. И мать всё ещё хворала, сестрёнки были мелки. Словом, Миша остался. На следующий день по шоссе поползла длинная колонна чужих танков и машин, окрашенных в серо-зелёный цвет щучьей чешуи, казавшийся всем зловещим.

В этот день в Ивановке ничего особенного не случилось. Залетело только не надолго несколько мотоциклистов в рогатых касках, в смешных коротеньких куртках и нескладных каких-то сапогах с куцыми широченными голенищами. Солдаты напились у колодца, о чём-то полопотали между собой, а потом принялись с хохотом носиться по деревне за курами и гусями, причём били они их каким-то новым, неизвестным способом: тонкими хлыстиками по голове да так ловко, что курица или гусь с одного удара валились на спину. Нагрузив птицей полные прицепные колясочки, всё так же перемигиваясь и похохатывая, немцы с треском умчались, и по деревне пошёл говор, что не так страшен чёрт, как его малюют. Появилась надежда, что удастся как-нибудь потихоньку перебедовать, пока Красная Армия соберётся с силами.

Старики вспоминали ту германскую войну, говорили, что, верно, и тогда немец был охотник до птицы, однако хлыстиков таких у него ещё не было, и что действительно, должно быть, в фашистской армии техника куроедства куда выше, чем в кайзеровской. Мальчишки же, которые поменьше, изучив за этот первый вражеский визит начатки новой немецкой речи, твердили на все лады: «Матка, курка! Матка, яйка!»

Дней десять ползли по шоссе машинки, машины и машинищи. Потом фронт ушёл на восток, канонада стихла, и деревня узнала по-настоящему, что такое враг и что такое неволя.

Вместо немцев в униформах цвета болотной ряски приехали на машинах немцы в чёрных мундирах, и Миша Синицкий за несколько дней увидел столько и такого горя, какого, не случись войны, не увидел бы никогда. Он видел, как при народе, специально согнанном за околицу, расстреляли фашисты трёх человек: неизвестную девушку, Миколаича, безобиднейшего старика, выполнявшего обязанности инспектора по качеству, и любимца Миши — хромоногого эмтеэсовского бригадира Никитина.

Никитин стоял у сарая связанный и не переставал сулить фашистам страшные кары и разносить в пух и прах и фашизм, и Гитлера, пока не упал в траву, перерезанный автоматной очередью. Потом солдаты зарезали быка-производителя Ваську, за которого колхоз получил золотую медаль на Сельскохозяйственной выставке. Из крестьянских домов были под метлу изъяты все найденные запасы, а заодно из сундуков исчезла и вся сколько-нибудь годная к носке одежда, какую люди не успели позакопать. А когда началась зима и снег покрыл печальные неубранные поля с космами побуревшей несжатой ржи и с чёрной картофельной ботвой, солдаты выселили крестьян из их домов.

Мать Миши плакала, не хотела покидать жильё. Поселившийся у них очкастый немец взял её за плечи и вытолкал из сеней да так, что она, оскользнувшись на ступеньках, упала лицом в сугроб.

Миша перевёл её и сестрёнок на огород в просторную щель, предусмотрительно вырытую ещё в первые дни войны на случай бомбёжек.

Устроив своих в земляной норе, утеплив её сверху соломой, дерюжками, старым тряпьём, выдолбив в земле очаг и натаскав хворосту, Миша, ничего никому не сказав, исчез из деревни. Он пошёл искать партизан, о которых много и со страхом лопотали стоявшие в деревне немцы. Что делали партизаны, деревня пока ещё не знала, но страх перед ними был у немцев так велик, что солдаты стали на ночь заставлять двери изб телегами, санями, а окна заваливали всяческим домашним скарбом. Не зная ни явок, ни базы, маленький колхозник несколько дней проскитался в лесу и, хотя это может показаться невероятным, нашёл-таки партизан. Среди них оказались колхозный агроном, два учителя и слесарь из МТС, — словом, знакомые ему люди.

Попав к своим, обессиленный, полузамёрзший Миша, едва придя в себя, принялся рассказывать партизанам о немецких бесчинствах, о малочисленности гарнизона и о паническом страхе немцев перед партизанской местью. В эту же ночь он сам привёл отряд в Ивановку. Налёт удался, немногие из незванных постояльцев ушли живыми. Отряд вернулся в лес, увезя богатые трофеи.

Был уже студёный декабрь. Трещали морозы. Разгромленные под Москвой немцы отступали по глубоким снегам. По шоссе мимо деревни, по широким, прокопанным в снегу траншеям дни и ночи непрерывно двигались на запад бесконечные колонны госпитальных автофур. Отступающим было не до партизан, и случай в Ивановке сошёл безнаказанно.

Но вскоре в деревне стала на постой большая сапёрная часть, начавшая строить у шоссе укреплённую полосу. Опять население выгнали из хат в бункеры, опять начались поборы, грабежи. Наученные опытом, немцы с помощью собак отыскивали на задворках и на огородах ямы с закопанным добром, раскапывали их, отнимали у жителей последнее, что оставалось. Теперь они утратили былой лоск и бродили по деревне в валенках, шубах, бабьих шушунах, напяливая на себя без разбора всё, что могло греть. Окрылённый первым успехом, Миша решил снова привести партизан. Но всё не было случая. Немцев теперь стояло в деревне много, да и бдительнее они стали, выставили посты, караулы, секреты, а тёмными ночами непрерывно жгли ракеты, и трепетные, мёртвые, белёсые огни до самого утра метались над белыми полями.

Но вот подвернулся и случай. Подошло немецкое рождество. Немцы с утра побрились, приоделись. Из тыла приехала машина. На ней привезли в бумажных мешках тюки с подарками и какие-то сделанные из картона складные ёлки, украшенные блёстками и ватой. Солдатам выдали дополнительные порции рома, и они, выгнавшие женщин с детьми на лютый мороз в обледенелые земляные ямы, уселись за столы, на которых стояли эти эрзац-деревья, пристроили под ёлки фотографии своих жён и детей и запели печальные рождественские песни.

Вот в этот-то момент партизаны и ударили по деревне. И опять немцы бежали, впопыхах оставив незаведённые машины и богатый сапёрный инвентарь. Партизаны аккуратнейшим образом машины эти сожгли, а инвентарь разломали. Рождественские же подарки командир отряда, коммунист-учитель, преподававший когда-то Мише историю, велел раздать тем из женщин, у кого были маленькие дети. Тёмной морозной ночью Миша ходил по дворам с большим мешком, распределяя подарки немецкого рождественского деда, переадресованные партизанами.

Вот тут-то осторожный мальчик и сплоховал, выдав свою связь с отрядом. Когда наутро нагрянули каратели, уже знакомые ему немцы в чёрном, называвшие себя по-лягушечьи эсэсманами, и опять начались аресты и пытки, кто-то, должно быть, сказал про Мишу Сивицкого. Мальчик успел ускользнуть, но эсэеманы схватили его мать, сестрёнок, всех его близких и дальних родичей и заперли в погребе, где в счастливые колхозные времена хранился слив молока с молочно-товарной фермы.

Должно быть, маленький колхозник сильно заинтересовал палачей. Может быть, через него хотели они отыскать тайные тропы к партизанскому лагерю, или их нервничающее начальство грозно требовало из Смоленска обязательно выловить заводил мятежной деревни, но только на перекрёстках дорог, на дощечках с дорожными знаками были расклеены объявления. В них командир особого, «подвижного отряда» извещал, что если к такому-то числу и такому-то часу «отрок» Михаил Синицкий не явится в здание бывшей школы-семилетки, то его мать, сестры, родственники, арестованные по его делу, будут расстреляны, «буде же оный отрок явится», всех их выпустят, а его самого только вышлют в Германию, «для прохождения трудового воспитания».

И Миша решил явиться. Как ни убеждали его партизаны, говоря, что этим он никого не спасёт и только себя погубит, как ни доказывал ему командир-учитель, что все понятия о воинской чести, долге, о которых когда-то рассказывал он школьникам, фашизм растоптал и оплевал, в мозгу у мальчика упрямо вертелась мысль: «Ну, меня расстреляют — и пусть, я партизан, а мать, сестрёнок, сродственников за что? Лучше одному каюк, чем всему роду».

Словом, кончилось тем, что, устав убеждать, командир запер его в землянке. Но ночью мальчишка прокопал ходок, ушёл из лагеря и сам явился в помещение семилетки к эсэсовскому начальнику. Даже потом, годы спустя, он не мог спокойно рассказывать о том, как хохотал ему в лицо рыжий раскормленный немец, хохотал, раскачиваясь на стуле, обнажая две челюсти металлических зубов. Время от времени он переводил дух, отирал пот, опять взглядывал на поражённого мальчика, на объявление, которое тот держал, упирался в бока и снова принимался хохотать, точно его щекотали. Потом, вдруг оборвав смех, он махнул рукой и что-то сказал стоявшему у двери солдату. Солдат схватил Мишу под руки и вынес из комнаты, плачущего, бешено отбивающегося.

Миша не помнил, как очутился в погребе. Он очнулся, ощутив на лице прикосновение чьих-то ласковых, грубых, нежных, знакомых рук. Он сразу понял: мать. Невидимая в темноте, она наклонялась над ним и охлаждала ему виски чем-то холодным и мокрым. Это был иней. Стены и потолок погреба были затянуты им, точно белым мехом. Но помещение было так тесно набито людьми, ожидавшими смерти, что иней таял и с потолка капало. Рядом с матерью разглядел Миша сестрёнок и всех родичей. И тут он понял всё. Припадок бессильного бешенства охватил его. Он бросился на кирпичный осклизлый пол, колотя его кулаками, обливаясь злыми слезами, никому не отвечая, не слушая ничьих утешений. Потом стих, смолк, забился в угол, как затравленный зверёк. Мать баюкала младшую сестрёнку, грея её своим телом. Ровно и гулко раздавались шаги часового, ходившего по погребице из угла в угол. Кто-то надсадно кашлял, надрывая отбитые лёгкие.

«Дурак!.. Какой дурак!.. Поверил! Кому поверил?!.»— неотвязно думал Миша. Людей, которыми был набит подвал, сломил тяжёлый сон. Знакомо всхрапывая, спала мать, привалившись к стене, почмокивала губами спавшая у неё на коленях младшая сестрёнка. Хрупал снег под сапогом часового. Где-то наверху выли, звенели цепями псы. А Миша не спал, кляня себя, мучаясь своим бессилием, и, вспоминая эсэсовского начальника с металлическими челюстями, стонал и скрипел зубами. Может быть, в эти часы и легли навсегда две горестные морщинки на его румяное лицо, покрытое ребяческим пушком.

И вдруг под утро совсем рядом послышалась ружейная стрельба. Подвал мгновенно ожил. Все сбились в кучу, прижались друг к другу. Стрельба становилась слышней. Над толовой грохнула автоматная очередь. Что-то упало, и стало тихо. Потом по погребице кто-то прошёлся, мягко ступая, глухо стукнуло отброшенное тело, открылся люк, и глаза Миши резанул острый голубой свет зимнего утра.

— Эй, там, живые-то ещё есть? — спросил взволнованный, задыхающийся голос.

Произошло всё это в дни первого зимнего наступления Советской Армии, в бурные боевые дни, когда бывало, что за ночь фронт отодвигался на запад на десятки километров. Гвардейский полк, наступавший по шоссе, ворвался в Ивановку и неожиданно освободил Мишу и его родственников. Когда в деревню вернулась Советская власть и мальчик мог уже не беспокоиться о судьбе поправившейся матери, он пристал к гвардейской лыжной части, освободившей его деревню. Его не хотели брать, гнали назад. Он дошёл до майора, и тот, узнав от солдат его биографию, разрешил зачислить его на довольствие.

Мише сшили форму, выпросили дли него у кавалеристов коротенький карабин, и стал Михаил Синицкий гвардии красноармейцем, участником всех славных дел своего лыжного батальона, несущим наряду со всеми боевые тяготы. Его определили в миномётный взвод. Наблюдательный, усидчивый, толковый, питавший издавна страсть к механизмам, он быстро усвоил несложную технику миномётного дела и вскоре получил значок «Отличный миномётчик».

Но миномётчику не каждый день приходится бить по врагу. Ненависть же у этого маленького бойца была так жгуча и неиссякаема, что не давала ему покоя. Оставаясь миномётчиком, он подружился со снайперами. В свободные от боёв дни в белом халате, им самим обшитым еловыми ветками, он до рассвета выходил на опушку леса и устраивался где-нибудь возле самых немецких позиций. Хитро замаскировавшись, он ждал, ждал часами, ждал иногда весь день, до рези в глазах всматриваясь в снежные просторы. Он выжидал, пока на дорожке не покажется фигура немца, вылезшего из блиндажа на воздух. Тогда Миша весь инстинктивно подбирался, ловил немца на прицел, замирал, затаив дыхание, срастаясь в одно целое с коротеньким своим карабином.

Выстрел — и, точно споткнувшись, немец падает. В такой день Синицкий являлся в роту, весело напевая. Его звонкий смех раскатывался и звенел, такой чуждый и странный в суровой окопной обстановке.

Но случались неудачи. Однажды Миша пришёл с «охоты» мрачный, удручённый и молча бросился на свои нары. Стали его расспрашивать, что с ним, чего заскучал. Оказывается, выследил он офицера в высоковерхой фуражке, в ловко сшитой шинели с коричневым меховым воротником. Немец очень напомнил ему того, с металлическими челюстями, что смеялся над ним в школе, когда пришёл он сдаваться.

Миша прицелился особенно тщательно. Он весь окаменел. Но в момент выстрела наст просел у него под локтем, и он промахнулся. Офицер оглянулся и, уронив впопыхах фуражку, спрыгнул в окоп. Забывшись от злости, снайпер выстрелил в эту фуражку. Второй выстрел обнаружил его. Его заметили. По нему открыли частый огонь. Миша слушал свист пуль над головой и, не думая об опасности, ругал себя всеми известными ему словами. Такая цель! Прозевать такую цель!

Вернувшись в свой блиндаж, гвардии красноармеец бросился на нары и, зарыв лицо в перетёртую солому, зарыдал и проплакал весь день.

Однажды в деревню, где разместились отведённые на отдых лыжники, заехал командующий фронтом, прославленный советский полководец, направлявшийся на свой наблюдательный пункт. Шофёр притормозил у колодца, чтобы залить воды. Генерал вышел размяться и тут увидел гвардии красноармейца Михаила Синицкого, направляющегося с котелком в кашеварку, расположенную через улицу.

Командующий окликнул его. Синицкий не оробел, представился ему по полной форме — да так чётко, весело и лихо, что сразу завоевал сердце старого советского воина. Командующий спросил Мишу, кто он и что здесь делает, и, получив толковый и обстоятельный ответ, приказал порученцу записать Мишину фамилию и часть. Радиатор залили водой, генерал уехал. Отдохнувшие лыжники снова пошли в бой, и Миша забыл встречу в деревне. Но вдруг приходит из дивизии шифровка. Гвардии красноармейца Синицкого Михаила с вещами и аттестатом под ответственность командира батальона требовали доставить в штаб фронта. Разъяснялось в ней, что по приказу командующего его направляют в тыл учиться.

Но на этом не закончилась военная история гвардии красноармейца Синицкого. Некоторое время спустя, командующий фронтом вечером, сопровождаемый охраной, задумчиво шёл по штабной деревне, возвращаясь после разговора по прямому проводу, и вдруг, вывернувшись прямо из-под ног бойца охраны, перед ним предстала маленькая фигурка в складном военном полушубке. Она вытянулась, щёлкнула каблуками и звонким голоском чётко отрапортовала:

— Гвардии красноармеец Михаил Синицкий. Разрешите обратиться, товарищ генерал-полковник.

Командующий был доволен результатом только что окончившихся переговоров со своими командармами. Он сразу узнал мальчика и, удивлённо глянув на него, весело ответил:

— Ну, обращайтесь. Прежде всего доложите: откуда вы здесь взялись? Как сюда попали?

Маленький солдат только свистнул по-мальчишечьи и махнул рукой, показывая этим, что для него попасть в штаб фронта да прямо под ноги командующему — дело не слишком трудное. Генерал расхохотался и приказал бойцу Синицкому следовать за ним. В избе генерала между ними произошёл разговор, который я воспроизвожу с возможной точностью с собственных слов командующего:

— Почему до сих пор не в училище?

— Разрешите доложить, товарищ генерал-полковник, хочу воевать.

— Вот выучишься, станешь офицером и пойдёшь воевать.

— Да-а… тогда и война-то кончится, без меня фашиста побьют, товарищ генерал-полковник.

Командующий помолчал. На его суровом и неулыбчивом солдатском лице появилось какое-то совершенно не свойственное ему растроганное выражение, а стальные серые глаза, взгляд которых заставлял трепетать иной раз и генералов, сузились и залучились тёплым смешком:

— Стало быть, обратно в полк?

— Так точно. А после войны учиться, я молодой, мои годы ещё не вышли, товарищ генерал-полковник, а то, пока они по нашей земле ползают, мне и учёба в голову не пойдёт. — И, позабывшись, превращаясь из солдата в мальчугана, он добавил. — Вы-то их не знаете, откуда вам их знать, а я-то их нагляделся досыта.

Генерал широко улыбнулся, что тоже случалось с ним редко.

— Ну, будь по-твоему. Воюй, — сказал он, подумал, отстегнул с руки часы и протянул их мальчику. — А это тебе от меня на память… чудо-богатырь. Давай руку, сам пристегну, чтоб не потерялись.

И, оглянувшись на дверь, он вдруг обнял круглую стриженую голову мальчугана и поцеловал его в лоб, как отец, благословляющий сына на подвиг.

— Ну, ступай, воюй, — повторил он и отвернулся к карте, с несколько преувеличенной старательностью рассматривая на ней какой-то пункт.

И гвардии красноармеец Михаил Синицкий вернулся в родной полк и опять стал воевать.

Борис Николаевич Полевой

 

Источник ➝

Прасковья Щеголева не испугалась немцев, пообещавших сжечь её сына, и спасла советского летчика

Подвигу этой женщины посвящено известное стихотворение Михаила Исаковского «Враги сожгли родную хату». Отважные Прасковья Щеглова и её дети выстояли под пытками фашистов, не выдав советского летчика.

Это был 1942 год. Воронежская область, село Семилуки. Оно было оккупировано немцами, в то время через него проходила линия фронта. Жителям пришлось переселиться в село Ендовище. Не стала исключением и семья Прасковьи Щеголевой. Детей было шестеро, с ними была бабушка Наталья Степановна. А отец семейства Степан Щеголев к тому времени погиб на войне, только вот они об этом не знали.

Роковым днем для семьи стало 15 сентября. Перебравшись в Ендовище, они начали сильно голодать – родной огород остался в Семилуках. Поэтому ночью 14 сентября было принято решение накопать картошки со своего огорода. Так они и поступили: выкопали корнеплоды, сварили их, а ночь провели в доме. Через какое-то время в их огород упал подбитый самолет 21-летнего младшего лейтенанта Михаила Мальцева.

Он был на задании – ему поручили провести штурмовку вражеской техники, скопившейся у реки Дон. После чего он должен был вернуться на базу. Немцы подбили его самолет с земли.

Прасковья не растерялась и начала забрасывать горящий самолет землей. Мальцева удалось спасти, он даже пришел в сознание и первым делом спросил, где немцы. А они были везде… Прасковья показала летчику дорогу, как ему уйти от преследования. И буквально через несколько минут прибыли немцы, начав допрашивать семью Щеголевых.

Прасковья решила разговаривать с фашистами сама. На все вопросы она отвечала отрицательно и односложно, тем самым только распаляя немцев. Сначала они избили детей, а потом травили их овчарками. Но Прасковья молчала. Тогда единственного спасшегося 12-летнего Сашу немцы заперли в сарае и пообещали сжечь. Но женщина продолжала молчать.

Немцы были взбешены таким поведением. Они спустили собак еще раз, а потом расстреляли всю семью. Саше удалось бежать через узкий лаз в сарае. Мальчик и рассказал историю своей отважной матери и братьев и сестричек.

Читая историю Прасковьи, многие возмущаются тому, что она позволила фашистам измываться над детьми. Но она поступила по совести. Это сложный и невероятно отважный и отчаянный поступок: ценой жизни своих детей и самой себя спасти того, кто бьет врага.

 

Тайна военной фотографии с голубями: человек без кисти сотнями сбивал самолеты гитлеровцев

Загружается...

Популярное в

))}
Loading...
наверх